Вадим Чирков
Абстракционист
Шахов слыл в Одессе абстракционистом. Так его звали в горкоме партии, в том отделе, который отвечал за воспитание подрастающего поколения. Сам себя, впрочем, он видел драматургом.
Что такое абстракционист в то время? Любовь к Ван Гогу, интерес к Пикассо и «Череному квадрату» Малевича., Кандинскому, Фальку Джексону Поллоку, цитирпование поэтов, о которых никто почти не знал...
К Шахову тогда ходили все начинающие поэты, художники, сценаристы, прозаики. Они приносили свои работы и показывали Шахову. Даня читал тексты или он смотрел на картину и вот он поднимал на поэта ледяные очки и говорил... Нет, он не говорил, он чеканил, как чеканят монету:
– Ну и что? – Это значило, что в работе нет ничего нового, оригинального, а искусство, он говорил потом, оно как физика: в нем можно только открывать. Его «Ну и что?» плюс ледяные очки знала вся Одесса...
Или он говорил:
– А что?.. Это... – Тут Даня снимал очки и протирал глаза.
Да, Шахов был тогда самый большой культурный авторитет в Одессе. Его вызывали в горком и спрашивали:
– На что вы толкаете молодежь? На какие-такие открытия? На тлетворный западный абстракционизьм? – Тогда в партийных кругах было модно произносить это слово с мягким знаком – как Хрущев.
Даня Щахов картавил. Он отвечал:
– Какой абстъакционизм? Ъебята ищут! Одни находят, дъугие нет. Я им помогаю опъеделиться.
– Вы бы лучше помогали нам, – говорили в горкоме, – хотя мы уже давно и навсегда определились. А их и так найдут...
Случилось наконец и со мной – я написал первое стихотворение. Кому показать? Даньке!. Я осмелился и прочитал ему стих. Авторитет выслушал до конца, поднял на меня глаза за ледышками очков (стекла могли быть холодными и теплыми) и произнес то знаменитое, чем он часто оценивал приносимые ему работы:
– Ну и что?
Трам-тарарам! Я что-то невнятное забормотал, бумагу со стихотворением поскорей спрятал (потом выбросил), перевел разговор на никчемную бытовуху; краткая оценка моего дебюта показалась мне исчерпывающей. За всю свою жизнь я написал, может быть, всего пяток стихотворений, и то с оглядкой на Данькино – нет, скорее, на главное в творчестве мерило – «Ну и что?».
И вот в стране произошло наконец то, чего все ждали и не могли дождаться и даже не верили, что дождутся: коммунисты кончились. Они и так сильно задержались. В последнее время их знали только через анекдоты.
И новой власти оказался нужен наш Даня Шахов! Ей вдруг понадобился абстракционист! Для связи с молодежью. Кто еще поймет молодежь, наверно, думали они, как не абстракционист, и кого еще будет слушать молодежь, как не абстракциониста!
На этот раз власть не ошиблась. Через какое-то время прежде гонимый Шахов уже ведал всякими шоу, устраивал концерты, приглашал знаменитостей.
Он ведал телевизионной компанией! Он завел собственное дело! Нынешняя власть вставала, когда он входил к ней в кабинет.
– Давид Маркович, – спрашивала Власть, – а как мы проведем в Одессе этот праздник?
Давид Маркович садился и рассказывал, а начальство только кивало.
У Дани Шахова есть фотография, где он снят с патриархом Алексием! Они жмут друг другу руки. «Кто это рядом с Шаховым?» – спрашивали в Одессе.
Как-то Дан привел меня в Литобъединение, что располагалось в доме, где жил когда-то Пушкин, на втором этаже. Я увидел пишущую Одессу, молодых людей нашего с Данькой возраста, чтящих Олешу, Багрицкого и Бабеля, они читали с кафедры свои стихи и рассказы, другие поднимались на нее разбирать и критиковать услышанное.
Помню, какой гул пронесся по помещению, когда один из взобравшихся на кафедру начал свой рассказ фразой: «В комнате царил таинственный полумрак…».
И помню воцарившееся в аудитории зачарованное молчание, когда один парень из порта, исподлобья глянув на аудиторию (зубастые одесситы, только что безжалостно осмеявшие коллегу), повел рассказ так:
– Лошадь была. – Пауза, взгляд в зал. – Белая... – Снова пауза. – Суставы ног у нее были уже опухшие, и копыта потрескались, короче – пожила. Поработала. – Пауза, зал насторожился, слушая. – Ходила лошадь уже трудно… Но была у нее радость – жеребенок. Тоже белый…»
Одесситы осторожно переглядываются, но молчание было абсолютное: простые слова, новый ритм прозы.
В одесской филармонии выступал блиставший тогда Вячеслав Сомов. Даня купил два билета – себе и мне. Сомов читал в тот вечер со сцены «Западноевропейскую поэзию», куда входили Витезслав Незвал, Альберти, Пабло Неруда, Лорка…
…Он вышел на сцену быстрым шагом, с каким-то вызовом в каждом движении, с опасным, как мне показалось, блеском глаз; сейчас его можно объяснить: это был вызов тогдашней цензуре, не допускающей мировой поэзии в советские залы.
– Давайте устанем хоть раз
От плохого вина,
От хорошего воспитания,
От того, что мы не едем во Францию...
Это Пабло Неруда.
И вот снова он:
– А если я умру, переживи меня...
Живи в моем отсутствии, как в доме,
Огромен этот дом – отсутствие мое…
– звучала его строка заставляя замирать сердца от безмерности образа.
